Двадцать писем к другу светлана аллилуева отзывы

Двадцать писем к другу светлана аллилуева отзывы

Светлана Аллилуева — 20 писем к другу краткое содержание

«Двадцать писем к другу» Светланы Иосифовны Аллилуевой (но в сущности, к тем, кто прочтет и поймет ее) — это скорее всего не письма, но воспоминания об отце и Отце народов — Иосифе Сталине.

20 писем к другу — читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)

20 писем к другу

ПАМЯТИ МОЕЙ МАМЫ

Эти письма были написаны летом 1963 года в деревне Жуковке, недалеко от Москвы, в течение тридцати пяти дней. Свободная форма писем позволила мне быть абсолютно искренней, и я считаю то, что написано — исповедью. Тогда мне не представлялось возможным даже думать об опубликовании книги. Сейчас, когда такая возможность появилась, я не стала ничего изменять в ней, хотя с тех пор прошло четыре года, и я уже теперь далеко от России. Кроме необходимой правки в процессе подготовки рукописи к печати, несущественных купюр и добавления подстрочных примечаний, книга осталась в том виде, в каком ее читали мои друзья в Москве. Мне бы хотелось сейчас, чтобы каждый, кто будет читать эти письма, считал, что они адресованы к нему лично.

Светлана Аллилуева. Май, 1967 г. Локуст Валлей.

16 июля 1963 г. Как тихо здесь. Всего лишь в тридцати километрах — Москва, огнедышащий человеческий вулкан, раскаленная лава страстей, честолюбий, политики, развлечений, встреч, горя, суеты, — Всемирный Женский Конгресс, Всемирный кинофестиваль, переговоры с Китаем, новости, новости со всего мира утром, днем и вечером… Приехали венгры, по улицам расхаживают киноактеры со всего света, негритянки выбирают сувениры в ГУМ’е… Красная площадь — когда ни придешь туда — полна людей всех цветов кожи, и каждый человек принес сюда свою неповторимую судьбу, свой характер, свою душу. Москва кипит, бурлит, задыхается, и без конца жаждет нового — событий, новостей, сенсаций, и каждый хочет первым узнать последнюю новость, — каждый в Москве. Это и есть ритм современной жизни. А здесь тихо. Вечернее солнце золотит лес, траву. Этот лес — небольшой оазис между Одинцовым, Барвихой и Ромашково, — оазис, где не строят больше дач, не проводят дорог, а лес чистят, косят траву на полянках, вырубают сухостой. Здесь гуляют москвичи. «Лучший отдых в выходной день», как утверждают радио и телевидение, — это пройти с рюкзаком за плечами и с палочкой в руках от станции Одинцово до станции Усово, или до Ильинского, через наш благословенный лес, чудесными просеками, через овражки, полянки, березовые рощи. Три-четыре часа бредет москвич лесом, дышит кислородом, и — кажется ему, что он воскрес, окреп, выздоровел, отдохнул от всех забот, — и он устремляется снова в кипящую Москву, заткнув увядший букет луговых цветов на полку дачной электрички. Но потом он долго будет советовать вам, своим знакомым, провести воскресенье, гуляя в лесу, и все они пойдут тропинками как раз мимо забора, мимо дома, где живу я. А я живу в этом лесу, в этих краях, все мои тридцать семь лет. Неважно, что менялась моя жизнь и менялись эти дома — лес все тот же, и Усово на месте, и деревня Кольчуга, и холм над ней, откуда видна вся окрестность. И все те же деревеньки, где берут воду из колодцев и готовят на керосинках, где в доме за стеной мычит корова и квох чут куры, но на серых убогих крышах торчат теперь антенны телевизоров, а девчонки носят нейлоновые блузки и венгерские босоножки. Многое меняется и здесь, но все так же пахнет травой и березой лес — только сойдешь с поезда — все те же стоят знакомые мои золотые сосны, те же проселки убегают к Петровскому, к Знаменскому. Здесь моя родина. Здесь, не в городе, не в Кремле, которого не переношу, и где я прожила двадцать пять лет, — а здесь. И когда умру, пусть меня здесь в землю положат, в Ромашково, на кладбище возле станции, на горке — там просторно, все вокруг видно, поля кругом, небо… И церковь на горке, старая, хорошая — правда, она не работает и обветшала, но деревья в ограде возле нее так буйно разрослись, и так славно она стоит вся в густой зелени, и все равно продолжает служить Вечному Добру на Земле. Только там пускай меня и схоронят, в город не хочу ни за что, задыхаться там… Это я тебе говорю, несравненный мой друг, тебе — чтобы ты знал. Ты все хочешь знать про меня, все тебе интересно, — так знай и это. Ты говоришь, что тебе все интересно, что касается меня, моей жизни, всего того, что я знала и видела вокруг себя. Я думаю, что много интересного было вокруг, конечно, много. И даже не то важно, что было, — а что об этом думаешь теперь. Хочешь думать вместе со мной? Я буду писать тебе обо всем. Единственная польза разлуки — можно писать письма. Я напишу тебе все, что и как сумею, — у меня впереди пять недель разлуки с тобой, с другом, который все понимает, и который хочет все знать. Это будет одно длинное-длинное письмо к тебе. Ты найдешь здесь все, что угодно, — портреты, зарисовки, биографии, любовь, природу, события общеизвестные, выдающиеся, и маленькие, размышления, речи и суждения друзей, знакомых, — всех, кого я знала. Все это будет пестро, неупорядоченно, все будет валиться на тебя неожиданно — как это и было в жизни со мной. Не думай, ради Бога не думай, что я считаю собственную жизнь очень интересной. Напротив, для моего поколения, моя жизнь чрезвычайно однообразна и скучна. Быть может, когда я напишу все это, с плеч моих свалится, наконец, некий непосильный груз, и тогда только начнется моя жизнь… Я тайно надеюсь на это, я лелею в глубине души эту надежду. Я так устала от этого камня на спине; быть может, я столкну его, наконец, с себя. Да, поколение моих сверстников жило куда интереснее, чем я. А те, кто лет на пять-шесть постарше меня — вот самый чудесный народ; это те, кто из студенческих аудиторий ушел на Отечественную войну с горячей головой, с пылающим сердцем. Мало кто уцелел и возвратился, но те, кто возвратился, — это и есть самый цвет современности. Это наши будущие декабристы, — они еще научат нас всех, как надо жить. Они еще скажут свое слово, — я уверена в этом, — Россия так жаждет умного слова, так истосковалась по нему, — по слову и делу. Мне не угнаться за ними. У меня не было подвигов, я не действовала на сцене. Вся жизнь моя проходила за кулисами. А разве там не интересно? Там полумрак; оттуда видишь публику, рукоплескающую, разинув рот от восторга, внимающую речам, ослепленную бенгальскими огнями и декорациями; оттуда видны и актеры, играющие царей, богов, слуг, статистов; видно когда они играют, когда разговаривают между собой, как люди. За кулисами полумрак; пахнет мышами и клеем, и старой рухлядью декораций, но как там интересно наблюдать! Там проходит жизнь гримеров, суфлеров, костюмерш, которые ни на что не променяют свою жизнь и судьбу, — и уж кто как не они знают, что вся жизнь — это огромный театр, где далеко не всегда человеку достается именно та роль, для которой он предназначен. А спектакль идет, страсти кипят, герои машут мечами, поэты читают оды, венчаются цари, бутафорские замки рушатся и вырастают в мгновение ока, Ярославна плачет кукушкой на стене, летают феи и злые духи, является тень Короля, томится Гамлет, и — безмолствует Народ…

Рассказ будет долгим. Письма будут длинными. Я буду забегать вперед ивозвращаться к самому началу. Упаси Бог — это не роман, не биография и немемуары; последовательного изложения не будет.

Сегодня такое чудное утро. Лесное утро: свистят птицы, сквозит солнцесквозь зеленый лесной полумрак. Сегодня я хочу рассказать тебе о самом конце, о тех днях марта 1953 года, которые я провела в доме отца, глядя, какон умирает. Был ли это, действительно, конец какой-то эпохи и начало новой,- как утверждают теперь? Не мне судить. Увидим, Мое дело не эпоха, а человек.

Читайте также:  Где можно заказать телефон в рассрочку

Это были тогда страшные дни. Ощущение, что что-то привычное, устойчивоеи прочное сдвинулось, пошатнулось, началось для меня с того момента, когда 2-го марта меня разыскали на уроке французского языка в Академии общественных наук и передали, что "Маленков просит приехать на Ближнюю". (Ближней называлась дача отца в Кунцеве, в отличие от других, дальних дач). Это было уже невероятно — чтобы кто-то иной, а не отец, приглашал приехать к нему на дачу. Я ехала туда со странным чувством смятения.

Когда мы въехали в ворота и на дорожке возле дома машину остановили Н.С. Хрущев и Н. А. Булганин, я решила, что все кончено. Я вышла, они взяли меня под руки. Лица обоих были заплаканы. "Идем в дом, — сказали они, — там Берия и Маленков тебе все расскажут".

В доме, — уже в передней, — было все не как обычно; вместо привычной тишины, глубокой тишины, кто-то бегал и суетился. Когда мне сказали, наконец, что у отца был ночью удар и что он без сознания — я почувствовала даже облегчение, потому что мне казалось, что его уже нет.

Мне рассказали, что, по-видимому, удар случился ночью, его нашли часа в три ночи лежащим вот в этой комнате, вот здесь, на ковре, возле дивана, и решили перенести в другую комнату на диван, где он обычно спал. Там он сейчас, там врачи, — ты можешь идти туда.

Я слушала, как в тумане, окаменев. Все подробности уже не имели значения. Я чувствовала только одно — что он умрет. В этом я не сомневаласьни минуты, хотя еще не говорила с врачами, — просто я видела, что все вокруг, весь этот дом, все уже умирает у меня на глазах. И все три дня,проведенные там, я только это одно и видела, и мне было ясно, что иного исхода быть не может.

В большом зале, где лежал отец, толпилась масса народу. Незнакомые врачи, впервые увидевшие больного (академик В. Н. Виноградов, много лет наблюдавший отца, сидел в тюрьме) ужасно суетились вокруг. Ставили пиявки на затылок и шею, снимали кардиограммы, делали рентген легких, медсестра беспрестанно делала какие-то уколы, один из врачей беспрерывно записывал в журнал ход болезни. Все делалось, как надо. Все суетились, спасая жизнь, которую нельзя было уже спасти.

Где-то заседала специальная сессия Академии медицинских наук, решая,что бы еще предпринять. В соседнем небольшом зале беспрерывно совещался какой-то еще медицинский совет, тоже решавший, как быть. Привезли установку для искусственного дыхания из какого-то НИИ, и с ней молодых специалистов,- кроме них, должно быть, никто бы не сумел ею воспользоваться. Громоздкий агрегат так и простоял без дела, а молодые врачи ошалело озирались вокруг, совершенно подавленные происходящим. Я вдруг сообразила, что вот эту молодую женщину-врача я знаю, — где я ее видела.

Мы кивнули друг другу, но не разговаривали. Все старались молчать, как в храме, никто не говорил о посторонних вещах. Здесь, в зале, совершалось что-то значительное, почти великое, — это чувствовали все — и вели себя подобающим образом.

Только один человек вел себя почти неприлично — это был Берия. Он был возбужден до крайности, лицо его, и без того отвратительное, то и делоискажалось от распиравших его страстей. А страсти его были — честолюбие, жестокость, хитрость, власть, власть. Он так старался, в этот ответственный момент, как бы не перехитрить, и как бы не недохитрить! И этобыло написано на его лбу. Он подходил к постели, и подолгу всматривался влицо больного, — отец иногда открывал глаза, но, по-видимому, это было без сознания, или в затуманенном сознании. Берия глядел тогда, впиваясь в эти затуманенные глаза; он желал и тут быть "самым верным, самым преданным" -каковым он изо всех сил старался казаться отцу и в чем, к сожалению, слишком долго преуспевал.

В последние минуты, когда все уже кончалось, Берия вдруг заметил меня и распорядился: "Уведите Светлану!" На него посмотрели те, кто стоял вокруг, но никто и не подумал пошевелиться. А когда все было кончено, он первымвыскочил в коридор и в тишине зала, где стояли все молча вокруг одра, был слышен его громкий голос, не скрывавший торжества: "Хрусталев! Машину!"

Это был великолепный современный тип лукавого царедворца, воплощениевосточного коварства, лести, лицемерия, опутавшего даже отца — которого вообще-то трудно было обмануть. Многое из того, что творила эта гидра, палотеперь пятном на имя отца, во многом они повинны вместе, а то, что во многом Лаврентий сумел хитро провести отца, и посмеивался при этом в кулак, — для меня несомненно. И это понимали все "наверху".

Сейчас все его гадкое нутро перло из него наружу, ему трудно было сдерживаться. Не я одна, — многие понимали, что это так. Но его дико боялись и знали, что в тот момент, когда умирает отец, ни у кого в России не было в руках большей власти и силы, чем у этого ужасного человека.

Отец был без сознания, как констатировали врачи. Инсульт был очень сильный; речь была потеряна, правая половина тела парализована. Несколько раз он открывал глаза — взгляд был затуманен, кто знает, узнавал ли он кого-нибудь. Тогда все кидались к нему, стараясь уловить слово или хотя бы желание в глазах. Я сидела возле, держала его за руку, он смотрел на меня,- вряд ли он видел. Я поцеловала его и поцеловала руку, — больше мне уже ничего не оставалось. Как странно, в эти дни болезни, в те часы, когда передо мною лежало ужелишь тело, а душа отлетела от него, в последние дни прощания в Колонном зале, — я любила отца сильнее и нежнее, чем за всю свою жизнь. Он был очень далек от меня, от нас, детей, от всех своих ближних. На стенах комнат у него на даче в последние годы появились огромные, увеличенные фото детей, — мальчик на лыжах, мальчик у цветущей вишни, — а пятерых из своих восьми внуков он так и не удосужился ни разу повидать. И все-таки его любили, — и любят сейчас, эти внуки, не видавшие его никогда. А в те дни, когда он успокоился, наконец, на своем одре, и лицо стало красивым и спокойным, я чувствовала, как сердце мое разрывается от печали и от любви.

Такого сильного наплыва чувств, столь противоречивых и столь сильных я не испытывала ни раньше, ни после. Когда в Колонном зале я стояла почти вседни (я буквально стояла, потому что сколько меня ни заставляли сесть и ниподсовывали мне стул, я не могла сидеть, я могла только стоять при том, что происходило), окаменевшая, без слов, я понимала, что наступило некое освобождение. Я еще не знала и не осознавала — какое, в чем оно выразится, но я понимала, что это — освобождение для всех и для меня тоже, от какого-то гнета, давившего все души, сердца и умы единой, общей глыбой. И вместе с тем, я смотрела в красивое лицо, спокойное и даже печальное, слушала траурную музыку (старинную грузинскую колыбельную, народную песню с выразительной, грустной мелодией), и меня всю раздирало от печали. Я чувствовала, что я — никуда не годная дочь, что я никогда не была хорошей дочерью, что я жила в доме как чужой человек, что я ничем не помогала этой одинокой душе, этому старому, больному, всеми отринутому и одинокому на своем Олимпе человеку, который все-таки мой отец, который любил меня, — как умел и как мог, — и которому я обязана не одним лишь злом, но и добром.

Я ничего не ела все те дни, я не могла плакать, меня сдавило каменное спокойствие и каменная печаль. Отец умирал страшно и трудно. И это была первая — и единственная покачто — смерть, которую я видела. Бог дает легкую смерть праведникам.

Кровоизлияние в мозг распространяется постепенно на все центры, и при здоровом и сильном сердце оно медленно захватывает центры дыхания и человек умирает от удушья. Дыхание все учащалось и учащалось. Последние двенадцать часов уже было ясно, что кислородное голодание увеличивалось. Лицо потемнело и изменилось, постепенно его черты становились неузнаваемыми, губы почернели. Последние час или два человек просто медленно задыхался. Агония была страшной. Она душила его у всех на глазах. В какой-то момент — не знаю, так ли на самом деле, но так казалось — очевидно в последнюю уже минуту, он вдруг открыл глаза и обвел ими всех, кто стоял вокруг. Это был ужасный взгляд, то ли безумный, то ли гневный и полный ужаса перед смертью и перед незнакомыми лицами врачей, склонившихся над ним. Взгляд этот обошел всех в какую-то долю минуты. И тут, — это было непонятно и страшно, я до сих пор не понимаю, но не могу забыть — тут он поднял вдруг кверху левую руку (которая двигалась) и не то указал ею куда-то наверх, не то погрозил всем нам. Жест был непонятен, но угрожающ, и неизвестно к кому и к чему он относился. В следующий момент, душа, сделав последнее усилие, вырвалась из тела.

Читайте также:  Как оформить рассрочку студенту

Я думала, что сама задохнусь, я впилась руками в стоявшую возле молодуюзнакомую докторшу, — она застонала от боли, мы держались с ней друг задруга.

Душа отлетела. Тело успокоилось, лицо побледнело и приняло свойзнакомый облик; через несколько мгновений оно стало невозмутимым, спокойными красивым. Все стояли вокруг, окаменев, в молчании, несколько минут, — не знаю сколько, — кажется, что долго.

Потом члены правительства устремились к выходу, — надо было ехать в Москву, в ЦК, где все сидели и ждали вестей. Они поехали сообщить весть, которую тайно все ожидали. Не будем грешить друг против друга — их раздирали те же противоречивые чувства, что и меня — скорбь и облегчение.

Все они (и не говорю о Берия, который был единственным в своем роде выродком) суетились тут все эти дни, старались помочь и, вместе с тем,страшились — чем все окончится? Но искренние слезы были в те дни у многих- я видела там в слезах и К. Е. Ворошилова, и Л. М. Кагановича, и Г. М.Маленкова, и Н. А. Булганина и Н. С. Хрущева. Что говорить, помимо общего дела, объединявшего их с отцом, слишком велико было очарование его одаренной натуры, оно захватывало людей, увлекало, ему невозможно было сопротивляться.

Это испытали и знали многие, — и те, кто теперь делает вид, что никогда этого не испытывал, и те, кто не делает подобного вида. Все разошлись. Осталось на одре тело, которое должно было лежать здесь еще несколько часов, — таков порядок. Остались в зале Н. А. Булганин и А.И. Микоян, осталась я, сидя на диване у противоположной стены. Погасили половину всех огней, ушли врачи. Осталась только медсестра, старая сиделка, знакомая мне давно по кремлевской больнице. Она тихо прибирала что-то на огромном обеденном столе, стоявшем в середине зала.

Это был зал, где собирались большие застолья, и где съезжался узкийкруг Политбюро. За этим столом, — за обедом или ужином, — решались ивершились дела. "Приехать обедать" к отцу — это и означало приехать решить какой-то вопрос. Пол был устлан колоссальным ковром. По стенам стояли кресла и диваны; в углу был камин, отец всегда любил зимой огонь. В другом углу была радиола с пластинками, у отца была хорошая коллекция народных песен, — русских, грузинских, украинских. Иной музыки он не признавал. В этой комнате прошли все последние годы, почти двадцать лет. Она сейчас прощалась со своим хозяином. Пришли проститься прислуга, охрана. Вот где было истинное чувство, искренняя печаль. Повара, шоферы, дежурные диспетчеры из охраны, подавальщицы, садовники, — все они тихо входили, подходили молча к постели, и все плакали. Утирали слезы как дети, руками, рукавами, платками. Многие плакали навзрыд, и сестра давала им валерьянку, сама плача. А я-то, каменная, сидела, стояла, смотрела, и хоть бы слезинка выкатилась. И уйти не могла, а все смотрела, смотрела, оторваться не могла.

Пришла проститься Валентина Васильевна Истомина, — Валечка, как ее все звали, — экономка, работавшая у отца на этой даче лет восемнадцать. Она грохнулась на колени возле дивана, упала головой на грудь покойнику и заплакала в голос, как в деревне. Долго она не могла остановиться, и никто не мешал ей.

Все эти люди, служившие у отца, любили его. Он не был капризен в быту,- наоборот, он был непритязателен, прост и приветлив с прислугой, а если и распекал, то только "начальников" — генералов из охраны, генералов-комендантов. Прислуга же не могла пожаловаться ни на самодурство, ни на жестокость, — наоборот, часто просили у него помочь в чем-либо, и никогда не получали отказа. А Валечка — как и все они — за последние годы знала о нем куда больше и видела больше, чем я, жившая далеко и отчужденно. И за этим большим столом, где она всегда прислуживала при больших застольях, повидала она людей со всего света. Очень много видела она интересного, — конечно, в рамках своего кругозора, — но рассказывает мне теперь, когда мы видимся, очень живо, ярко, с юмором. И как вся прислуга, до последних дней своих, она будет убеждена, что не было на свете человека лучше, чем мой отец. И не переубедить их всех никогда и ничем.

Поздно ночью, — или, вернее, под утро уже, — приехали, чтобы увезтит ело на вскрытие. Тут меня начала колотить какая-то нервная дрожь, — ну,хоть бы слезы, хоть бы заплакать. Нет, колотит только. Принесли носилки, положили на них тело. Впервые увидела я отца нагим, — красивое тело, совсем не дряхлое, не стариковское. И меня охватила, кольнула ножом в сердце странная боль — и я ощутила и поняла, что значит быть "плоть от плоти". И поняла я, что перестало жить и дышать тело, от которого дарована мне жизнь,и вот я буду жить еще и жить на этой земле.

Всего этого нельзя понять, пока не увидишь своими глазами смерть родителя. И чтобы понять вообще, что такое смерть, надо хоть раз увидеть ее, увидеть как "душа отлетает", и остается бренное тело. Все это я не то, чтобы поняла тогда, но ощутила, все это прошло через мое сердце, оставив там след.

И тело увезли. Подъехал белый автомобиль к самым дверям дачи, — все вышли. Сняли шапки и те, кто стоял на улице, у крыльца. Я стояла в дверях, кто-то накинул на меня пальто, меня всю колотило. Кто-то обнял за плечи, — это оказался Н. А. Булганин. Машина захлопнула дверцы и поехала. Я уткнулась лицом в грудь Николаю Александровичу и, наконец, разревелась. Он тоже плакал и гладил меня по голове. Все постояли еще в дверях, потом стали расходиться. Я пошла в служебный флигель, соединенный с домом длинным коридором, по которому носили еду из кухни. Все кто остался, сошлись сюда, — медсестры, прислуга, охрана. Сидели в столовой, большой комнате с буфетом и радиоприемником. Снова и снова обсуждали как все случилось, как произошло. Заставили меня поесть что-то: "Сегодня трудный день будет, а вы и не спали, и скоро опять ехать в Колонный зал, надо набраться сил!" Я съела что-то, и села в кресло. Было часов 5 утра, Я пошла в кухню. В коридоре послышались громкие рыдания, — это сестра, проявлявшая здесь же, в ванной комнате, кардиограмму, громко плакала, — она так плакала, как будто погибла сразу вся ее семья. "Вот, заперлась и плачет — уже давно", сказали мне.

Все как-то неосознанно ждали, сидя в столовой, одного: скоро, в шестьчасов утра по радио объявят весть о том, что мы уже знали. Но всем нужно было это услышать, как будто бы без этого мы не могли поверить. И вот, наконец, шесть часов. И медленный, медленный голос Левитана, или кого-то другого, похожего на Левитана, — голос, который всегда сообщал нечто важное, И тут все поняли: да, это правда, это случилось. И все снова заплакали — мужчины, женщины, все. И я ревела, и мне было хорошо, что я не одна, и что все эти люди понимают, что случилось, и плачут со мной вместе.

Читайте также:  Отделения почта банка в перми

Здесь все было неподдельно и искренне, и никто ни перед кем недемонстрировал ни своей скорби, ни своей верности. Все знали друг друга много лет. Все знали и меня, и то, что я была плохой дочерью, и то, что отец мой был плохим отцом, и то, что отец все-таки любил меня, а я любила его.

Никто здесь не считал его ни богом, ни сверхчеловеком, ни гением, низлодеем, — его любили и уважали за самые обыкновенные человеческиекачества, о которых прислуга судит всегда безошибочно.

обновляется регулярно с 2013 года

28.08.2015

Двадцать писем к другу — Светлана Аллилуева.

Первой женой Сталина была Сванидзе Екатерина Семёновна, которая трагически погибла то ли от брюшного тифа, то ли от туберкулёза, оставив на попечение мужа восьмимесячного младенца Якова. Иосиф Виссарионович (далее И.В.) сына предпочел скинуть тёще, то бишь матери Екатерины, и дальше ковать судьбу пролетариата. На момент заключения брака его избраннице был 21 год.

С Надеждой Аллилуевой И.В. познакомился, когда та была ещё школьницей. И.В. был старше жены на 23 года, которая была, соответственно, 17-ти лет от роду.
Надежда Аллилуева от Сталина родила двоих детей: Василия в 1921-м году и Светлану в 1926-м. В 1932-м году Надежда застрелилась дома из пистолета, когда муж пировал на очередном партийном банкете.

«Двадцать писем к другу» Светлана опубликовала спустя год после удачного побега на прогнивающий Запад, то есть в США, в 1967-м году. В СССР она оставила взрослого сына от первого брака, Иосифа, и дочь от второго брака, Екатерину, 6-ти лет от роду. Книга была написана ещё в Союзе, но опубликовать её дома, естественно, было тогда невозможно.

Книга небольшая, меньше двухсот страниц. Читается быстро. Начинается со дня смерти Сталина, а потом уже автор вспоминает детство, мать, школу и т. д. Когда я бралась за книгу, у меня были определённые ожидания, которые было любопытно проверить. Как можно писать о Сталине, будучи его дочерью, то есть прямым потомком, носительницей генов того, кто так много сделал для нашей страны. Мои ожидания вполне себе оправдались. Позиция Светланы: отец был доверчивый, при должном подходе поддавался манипулированию и убеждению. Она, как дочь, не могла сказать себе «Мой отец был монстром», даже после его смерти, и выбрала стратегию «его охмурили». А охмурил его, по версии Светланы, Лаврентий Палыч Берия. При том что в СССР был, напомню, культ личности. И не Берии, а Сталина. То есть вполне себе Сталин принимал единоличные решения давать ли добро на то или на это. Разумеется, он единолично каждый приговор не читал, но систему выстроил именно он. И будучи взрослым, дееспособным человеком именно он ответственен за свои решения. А никак не Берия, которому, конечно, было выгодно иметь влияние на отца народов, но должны же быть границы оправданию?

Вскоре арестовали и дядю Алешу с тетей Марусей. Как это могло случиться? Как это мог отец? Я знаю лишь одно: он не смог бы додуматься до этого сам. Но если ему это хитро и тонко подсказали, если ему лукавый и льстивый человек (каковым был Берия) нашептал, что «эти люди — против», что «есть материалы, компрометирующие их», что были «опасные связи», поездки за границу и т. п., то отец мог поверить. Я еще напишу отдельно о том, как ужасно опустошен был он, как разбит духовно смертью мамы и смертью Кирова. Он перестал верить в людей; может быть, он всегда не очень-то им верил. Его можно было переубедить. Ему можно было внушить, что этот человек — не хороший, как мы думали о нем много лет, нет, он — дурной, он лишь казался хорошим, а на деле он враг, он противник, он говорил о вас дурно, и вот материалы, вот факты, X и Z «показали» на него.

мама оставила ему письмо. Очевидно, она написала его ночью. Я никогда, разумеется, его не видела. Его, наверное, тут же уничтожили, но оно было, об этом мне говорили те, кто его видел. Оно было ужасным. Оно было полно обвинений и упреков. Это было не просто личное письмо; это было письмо отчасти политическое. И, прочитав его, отец мог думать, что мама только для видимости была рядом с ним, а на самом деле шла где-то рядом с оппозицией тех лет. Он был потрясен этим и разг неван и, когда пришел прощаться на гражданскую панихиду, то, подойдя на минуту к гробу, вдруг оттолкнул его от себя руками и, повернувшись, ушел прочь. И на похороны он не пошел.

Читать книгу любопытно именно чтобы проникнуться атмосферой, узнать детали, дополнить сухой текст исследовательских книг бытовыми деталями.

Книгу к прочтению советую, но рекомендую не воспринимать как объективный и достоверный источник информации. Это мемуары, а не исследовательская работа. Причём мемуары не прислуги или партийного товарища, а дочери Сталина. Это означает субъективность и ещё раз субъективность. А также попытки автора справиться с детскими обидами на отца, сколько бы лет автору ни было.

«А я люблю его!» — сказала, наконец, я, обретя дар речи. «Любишь!» — выкрикнул отец с невыразимой злостью к самому этому слову — и я получила две пощечины, — впервые в своей жизни. «Подумайте, няня, до чего она дошла!» — он не мог больше сдерживаться, — «Идет такая война, а она занята….!» и он произнес грубые мужицкие слова, — других слов он не находил… И, взглянув на меня, произнес то, что сразило меня наповал: «Ты бы посмотрела на себя — кому ты нужна?! У него кругом бабы, дура!»

Для читающих на английском советую любопытную, короткую и крайне ёмкую статью New York Times в которой в принципе пересказано краткое содержание книги и помимо этого даны другие важные факты.

Лидия Чуковская — дочь Корнея Ивановича Чуковского, дважды была замужем, от первого брака у нее осталась дочь Люша (Елена). Второй муж Чуковской, физик Матвей Бронштейн, был арестован в 1937 году и расстрелян в 1938, причем Лидии объявили приговор мужа как "10 лет без права переписки", "освободится — пришлет письмо". Тогда она еще не знала, что этот приговор был синонимом расстрела, а семьям говорили так, чтобы избежать истерик и лишнего шума.

Керсновскую везли в товарном вагоне, и привезли в Кузедеево (Кемеровская область сейчас), затем ей устроили круиз по сибирским рекам, пока не отправили сплавлять лес в Суйгу (Томская область), как «пожизненно ссыльную» . Норму она не вырабатывала, и оставалась без пайки хлеба вообще, или получала мизер. В феврале 1942-го она понимает, что умрёт от голода, пока находится в ссылке. Следующий логичный шаг был, конечно, побег.

  • «Колымские рассказы», Варлам Шаламов:

Всё созданное в лагере подчинено одной цели — сломать. Сломать человеческое достоинство, волю к сопротивлению, свободомыслие. Сделать из людей животных, которые мыслят категориями «есть еда» и «нет еды». Любопытно то, что зачастую не нужны были надсмотрщики для соблюдения порядка в лагере. Из заключенных выделялся тот, кто готов был стать «начальником» над своими. И были ведь желающие!

Роман-идиллия (так жанр обозначил сам автор) начинается сбором семьи Антона из-за болезни его деда. Сам Антон — альтер-эго автора. Книга вообще во многом автобиографическая. Ссыльная семья Антона живет в выдуманном городе Чебачинск, который расположился в местах удивительной красоты, леса, горные озера, мягкий климат. В реальности Чебачинск называется Щучинск, Чудаков родился в нём и вырос.

"Крутой маршрут" — это первое документальное произведение о сталинских лагерях, написанное женщиной. Драматическое повествование о восемнадцати годах тюрем, лагерей и ссылок потрясает своей беспощадной правдивостью и вызывает глубочайшее уважение к силе человеческого духа, который не сломили страшные испытания.

«Двадцать писем к другу», Светлана Аллилуева.
Мой рейтинг: 7 из 10.
Купить на Озоне.

Ссылка на основную публикацию
Adblock detector